Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утопический социализм мечтает о земном рае, о всеобщем благоденствии. Все эти возвышенные идиллии порождены его ребячески-наивным пониманием человека. Когда-то и сам Достоевский верил во все эти «надзвездные романтические глупости» о безгрешном homme de la nature et de la vérité[42]. Каторга отучила его от «шиллеровщины». Теперь он знает, что человек – существо «неблагонравное», «феноменально неблагодарное», способное выдумать хаос и разрушение ради самого дикого своего каприза. Чернышевский проектирует построение идеального общества на основании разумного согласования утилитарно действующих воль. Подпольный человек снова восклицает: «О, младенец! О, чистое невинное дитя!» В какой реторте сфабриковал ты этих разумных и утилитарных гомункулов? Какое домашнее животное, в каком курятнике принял ты за человека? Можно себе представить, с каким упоением злости читал парадоксалист поэтический сон героини «Что делать?» – добродетельной Веры Павловны: «Здание, громадное здание, каких нет теперь ни одного. Оно стоит среди нив и лугов, садов и рощ… Сады – лимонные и апельсиновые деревья, персики и абрикосы. Но это здание – что же это, какой оно архитектуры? Теперь нет такой. Чугун и стекло, чугун и стекло – только. Нет, не только: это лишь оболочка здания, это его наружная стена; а там внутри, уже настоящий дом, громаднейший дом; он накрыт этим чугунно-хрустальным зданием, как футляром; оно образует вокруг него широкие галереи по всем этажам… Это хрустальный громадный дом… Для всех вечная весна и лето, вечная радость… Все поют и веселятся». В этом земном раю Чернышевского не трудно узнать фаланстеру Фурье; Достоевскому он должен был напомнить «кристальный дворец» лондонской Всемирной выставки – окончательный идеал человеческого устройства на земле. Тут уж подпольный человек не выдерживает и весьма неблаговоспитанно возражает Вере Павловне: «Вы верите в хрустальное здание, навеки нерушимое, то есть в такое, которому нельзя будет ни языка украдкой выставить, ни кукиша в кармане показать. Ну, а я, может быть, потому-то и боюсь этого здания, что оно хрустальное и навеки нерушимое, и что нельзя будет даже и украдкой языка ему выставить. Вот видите ли: если вместо дворца будет курятник и пойдет дождь, я, может быть, и влезу в курятник, чтоб не замочиться, но все-таки курятника не приму за дворец».
После курятника – другой изумительный образ «социалистического рая»: капитальный дом. «Я не приму за венец желаний моих капитальный дом с квартирами для бедных жильцов по контракту на тысячу лет и, на всякий случай, с зубным врачом Вагенгеймом на вывеске».
Наконец, третий образ – муравейник. «Человек, может быть, любит только созидать здание, а не жить в нем, предоставляя его потом aux animaux domestiques[43], как-то: муравьям, баранам и проч. и проч. Вот муравьи совершенно другого вкуса. У них есть одно удивительное здание в том же роде навеки нерушимое – муравейник».
Курятник, капитальный дом, муравейник – три неизгладимых клейма наложил Достоевский на «хрустальный дворец» социалистического коллектива. Если земной рай покупается ценой превращения человечества в стадо animaux domestiques, то к черту «все это благоразумие».
«Ведь я, например, нисколько не удивлюсь, – продолжает подпольный человек, – если вдруг ни с того ни с сего, среди всеобщего будущего благоразумия возникнет какой-нибудь джентльмен с неблагородной или, лучше сказать, с ретроградной и насмешливой физиономией, упрет руки в боки и скажет нам всем: а что, господа, не столкнуть ли нам все это благоразумие с одного разу ногой, прахом, единственно с тою целью, чтоб все эти логарифмы отправить к черту, и чтоб нам опять по своей глупой воле пожить?»
Исповедь подпольного человека – философское введение в цикл больших романов. Прежде чем творчество Достоевского откроется перед нами, как великая пятиактная трагедия («Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы», «Подросток» и «Братья Карамазовы»), «Записки из подполья» вводят нас в философию трагедии. В желчной и «неблагообразной» болтовне парадоксалиста выражены величайшие прозрения русского философа. Отточенным лезвием анализа вскрыта болезнь сознания, его инерция и раздвоение, его внутренняя трагедия. Борьба с разумом и необходимостью приводит к бессильному «плачу и скрежету» – к трагедии Ницше и Кьеркегора. Исследование иррациональной слепой воли, мечущейся в пустом самостановлении, раскрывает трагедию личности и свободы. Наконец, критика социализма завершается утверждением трагедии исторического процесса, бесцельного и кровавого, и трагедии мирового зла, которое не может быть излечено никаким «земным раем» социализма. В этом смысле «Записки из подполья» – величайший в мировой литературе опыт философии трагедии. Злобное отчаяние и бесстрашный цинизм подпольного человека разоблачает все кумиры, все «возвышающие обманы», все «высокое и прекрасное», все отрадные иллюзии и спасительные фикции, все, чем человек отгораживал себя от «темной бездны». Человек на краю пропасти – вот пейзаж трагедии. Автор ведет нас через ужас и разрушение, но приводит ли он нас к мистическому очищению, к катарсису? Неужели «сложа-руки-сидение» и «умышленное переливание из пустого в порожнее» – последнее слово его скептической философии? Считать «Записки…» выражением «метафизического отчаяния» значило бы не заметить главного в их замысле. Сила бунта подпольного человека не от равнодушия и сомнения, а от страстной, исступленной веры. Он так яростно борется с ложью потому, что ему открылась новая истина. Найти для нее слово он еще не может и вынужден говорить намеками и обиняками. Подпольный человек, «эта усиленно-сознающая мышь», – все же лучше тупого homme de la nature et de la vérité; подполье все же лучше социалистического муравейника. Но парадоксалист верит, что подполье – не завершение и не конец. «Итак, да здравствует подполье!» – восклицает он и тотчас же оговаривается: – Эх! Да ведь я и тут вру! Вру, потому что сам знаю, как дважды два, что вовсе не подполье лучше, а что-то другое, совсем другое, которого я жажду, но которого никак не найду». Какие слова и с какой серьезной печалью они сказаны! Да ведь и «хрустальному зданию» выставлял он язык и показывал кукиш в кармане только потому, что оно было совсем не «хрустальное здание», а обыкновенный курятник. Оттого он так злился, что «хрустальное здание» – самая святая его мечта, самая страстная его вера. А ему вместо дворца подсовывают «капитальный дом с квартирами»! «Что же делать, если я забрал себе в голову, что если уж жить, так в хоромах.
- Следствия самоосознания. Тургенев, Достоевский, Толстой - Донна Орвин - Биографии и Мемуары / Литературоведение
- Александр Блок. Творчество и трагическая линия жизни выдающегося поэта Серебряного века - Константин Васильевич Мочульский - Биографии и Мемуары / Литературоведение
- Встреча моя с Белинским - Иван Тургенев - Биографии и Мемуары
- Литературные тайны Петербурга. Писатели, судьбы, книги - Владимир Викторович Малышев - Биографии и Мемуары / Исторические приключения
- Владимир Высоцкий: козырь в тайной войне - Федор Раззаков - Биографии и Мемуары
- Тургенев без глянца - Павел Фокин - Биографии и Мемуары
- Достоевский - Людмила Сараскина - Биографии и Мемуары
- Александр III - Иван Тургенев - Биографии и Мемуары
- Святое русское воинство - Федор Ушаков - Биографии и Мемуары
- Жизнь Достоевского. Сквозь сумрак белых ночей - Марианна Басина - Биографии и Мемуары