Рейтинговые книги
Читем онлайн Федор Достоевский. Единство личной жизни и творчества автора гениальных романов-трагедий [litres] - Константин Васильевич Мочульский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 70 71 72 73 74 75 76 77 78 ... 209
его жалости. Поэтому – дерзкое: «Я злой человек. Непривлекательный я человек». Далее развязно: «Я не лечусь и никогда не лечился, хотя медицину и докторов уважаю». И снова оглядка: уж не показался ли он читателю наивным? Чтобы исправить впечатление – этакий грациозный каламбур: «К тому же я еще и суеверен до крайности, ну, хоть настолько, чтоб уважать медицину». И опять опасение: а что, если просвещенному читателю он покажется ретроградом? Поэтому новый неудачный каламбур в скобках («Я достаточно образован, чтобы не быть суеверным, но я суеверен»). Но читатель может спросить, почему же он не лечится? Нужно поразить ответом: «Нет-с, я не хочу лечиться со злости». Читатель в недоумении пожимает плечами; эта предполагаемая реакция уже раздражает рассказчика, и он отвечает дерзостью: «Вот вы этого наверно не изволите понимать. Ну-с, а я понимаю». И, забегая вперед, он предвосхищает возражение: «Я, разумеется, не сумею вам объяснить, кому именно я насолю в этом случае моей злостью: я отлично хорошо знаю, что и докторам я никак не смогу „нагадить“ тем, что у них не лечусь; я лучше всякого знаю, что всем этим я единственно себе поврежу и никому больше». Думали меня поймать, а вот я вас поймал. Я-то, оказывается, лучше вас знал все ваши доводы. Но все-таки, если я не лечусь, так это «со злости». Вы удивляетесь? Так и удивляйтесь, мне этого-то и хотелось. Что ж делать, уж такой я парадоксалист.

И так в каждой фразе. Полемика с воображаемым врагом, хитрым и ехидным, ведется в напряженно-страстном тоне. Постоянные оговорки, самооправдания и опровержения чужого, предполагаемого мнения. «Уж не кажется ли вам, господа, что я теперь перед вами раскаиваюсь?» Или: «Наверно, вы думаете, господа, что я вас смешить хочу?» Все эти оглядки должны доказать полное равнодушие к читателю, а доказывают, наоборот, рабскую зависимость от него. Отсюда все растущее раздражение и озлобление рассказчика… Чтобы освободиться от власти чужого сознания, он старается загрязнить и извратить свое отражение в этом зеркале; рассказывает о себе мерзости, преувеличивает свое «безобразие», цинично высмеивает в себе все «высокое и прекрасное». Это – самозащита отчаяния. Образ, который запечатлеется в чужом сознании, будет непохожей на него маской. Он спрятан под ней, он свободен, он избавился от свидетелей и снова юркнул в подполье. Наконец, при самых решительных утверждениях всегда остается лазейка: отказаться от своих слов или целиком переменить их смысл. «Клянусь же вам, господа, что я ни одному, ни одному таки словечку не верю из того, что теперь настрочил! То есть я и верю, пожалуй, но в то же самое время, неизвестно почему, чувствую и подозреваю, что я вру, как сапожник».

Таков безысходный круг, по которому мечется больное сознание. Равнодушие к враждебному миру и постыдная от него зависимость – мышья беготня, perpetuum mobile[40].

Подпольный человек не только раздвоен, но и бесхарактерен: он ничем не сумел сделаться: «ни злым, ни добрым, ни подлецом, ни честным, ни героем, ни насекомым!». А это потому, что «человек 19-го столетия должен и нравственно обязан быть существом, по преимуществу, бесхарактерным; человек же с характером, деятель, существом, по преимуществу, ограниченным». Сознание – болезнь, приводящая к инерции, то есть к «сознательному сложа-руки-сидению». Так ставится Достоевским проблема современного гамлетизма. Сознание убивает чувство, разлагает волю, парализует действие. «Я упражняюсь в мышлении, а следственно, у меня всякая первоначальная причина тотчас же тащит за собой другую еще первоначальнее и т. д. в бесконечность». Причинная цепь упирается в дурную бесконечность, и в этой перспективе всякая истина – не окончательна, всякое добро относительно. Для нового Гамлета остается одно занятие: «умышленное пересыпание из пустого в порожнее». От сознания – инерция, от инерции – скука. Не действуя, не живя, человек со скуки начинает «сочинять жизнь» – обиды, приключения, влюбленность. Подпольное существование становится фантастическим; это игра перед зеркалом. Человек страдает, радуется, негодует, и как будто вполне искренно; но каждое чувство отражается в зеркале сознания, и в актере сидит зритель, который оценивает его искусство. Подпольный человек благородными речами переворачивает душу проститутки; говорит горячо, искренно, до «горловой спазмы» доходит – и в то же время ни на минуту не забывает, что все это игра. Он дает Лизе свой адрес, но страшно боится, что она к нему придет. Голос зрителя в нем говорит: «И опять, опять надевать эту бесчестную, лживую маску»; голос актера возражает: «Для чего бесчестную? Какую бесчестную? Я говорил вчера искренно. Я помню, во мне тогда было настоящее чувство…» Но такова природа самосознания: все разлагать на «да» и «нет»; какая может быть «непосредственность и искренность» в игре перед зеркалом?

Сознание противопоставляет себя миру: оно – одно, против него – все. Поэтому оно чувствует себя затравленным, преследуемым; отсюда болезненная чувствительность подпольного человека, его самолюбие, тщеславие, мнительность. Как обиженная мышь, он прячется в своей дыре и от мерзкой действительности спасается в фантазию. Раздвоение еще усиливается. С одной стороны – гнусный, мелкий разврат, с другой – возвышенные мечты. «Замечательно, что эти приливы „всего прекрасного и высокого“ приходили во мне во время развратика и именно тогда, когда я уже на самом дне находился, приходили так, отдельными вспышечками, как будто напоминая о себе, но не истребляя, однако ж, развратика своим появлением; напротив, как будто подживляя его контрастом». Раздвоение переживается как противоречие и страдание, становится предметом «мучительного внутреннего анализа», но из страдания вырастает вдруг «решительное наслаждение».

Вот это поразительное место: «Я до того доходил, что ощущал какое-то тайное, ненормальное, подленькое наслажденьице возвращаться, бывало, в иную гадчайшую петербургскую ночь к себе в угол и усиленно сознавать, что вот и сегодня сделал опять гадость, что сделанного опять-таки никак не воротишь, и внутренно, тайно грызть, грызть себя за это зубами, пилить и сосать себя до того, что горечь обращалась, наконец, в какую-то позорную, проклятую сладость и, наконец, в решительное, серьезное наслаждение! Да, в наслаждение, в наслаждение! Я стою на том». Это парадоксальное утверждение – настоящее психологическое открытие Достоевского. В сознании происходит подмена плана этического планом эстетическим. Унижение – мука, но «слишком яркое сознание» унижения – может быть наслаждением. Глядясь в зеркало, можно забыть о том, что отражается, и залюбоваться тем, как оно отражается. Эстетическое изживание чувства делает излишним воплощение его в жизни. Мечтать о подвиге легче, чем его совершать. У подпольного человека потребность любви вполне удовлетворяется «готовыми формами, украденными у поэтов и романистов». «До того было ее много, этой любви, что потом, на деле, уж и потребности даже не

1 ... 70 71 72 73 74 75 76 77 78 ... 209
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Федор Достоевский. Единство личной жизни и творчества автора гениальных романов-трагедий [litres] - Константин Васильевич Мочульский бесплатно.
Похожие на Федор Достоевский. Единство личной жизни и творчества автора гениальных романов-трагедий [litres] - Константин Васильевич Мочульский книги

Оставить комментарий