Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Между прочим, у них на каждом рубеже окопы в рост.
— Никак, девица? — встрепенулся Фомич. — Каким это ветром-то?
— Санинструктор я. Из третьей роты. Оля К... — назвала фамилию, но я уловил только первую букву. — На марше пятку стерла, а пока портянку перематывала, наши утопали. К вам вот пристроилась.
— И правильно сделала. Опосля, как развиднеется, найдешь своих. А откуда, Олюшка, извиняюсь, конешно, про окопы у германца ведаешь?
— Так от самого же начала войны на фронте. Сегодня четыреста пятьдесят третий день. И такая везучая: ни царапины!
— Эва!.. А мне, правду сказать, и не втемяшилось — разложить по дням, сколь мы с этими тевтонами пурхаемся.
— И неизвестно, сколько пропурхаемся, — это уже Леня Качуга встрял, — пока не спохватимся, не начнем учиться воевать...
Они еще какое-то время бередили себя больной темой, но я перестал вникать, увязнув в тине полудремы. И не знаю, как долго продолжалось сторожкое забытье, только запомнилось, встряхнулся не на звук — на запах: очнулась полынь. Верно, воздух повлажнел от росы, и пожухлые кусты вокруг нас вернулись к жизни. Пряный настой тотчас перенес меня на дедов сеновал, под его хожалый полушубок, где с ароматом трав сплетался, не переча ему, дымок самосада, заплутавшийся в завитках овчины.
— Жизни не жалко за одно такое утро! — услыхал вдруг созвучное моему настрою восклицание Оли.
День начал набирать силу, и я смог теперь разглядеть, кого же послал нам в спутницы бог во время ночного перехода. Похожая лицом и фигуркой на озорного подростка, девушка стояла на коленях, заплетая в косу тяжелые медные пряди. Зрелище было столь непривычным, так не вязалось с грубой серой шинелью на ней, с окружающей обстановкой, со всем нашим бытом, с тем, что нас ожидало, что я оторопел, смешался.
И потом: бьющая в глаза мальчишечья озороватость — и эта коса, извечный символ маминых дочек, кои тише воды.
На фронте вошло в привычку не держать мыслей за пазухой, и я с разбега бабахнул:
— Знаешь, тебе больше к лицу был бы не этот конский хвост, а...
И осекся: лицо у нее мгновенно стало не мальчишечьим, а бабьим, жалким и растерянным; она поспешно потупилась, пустив и без того быстрые пальчики в галоп. Меня ошпарила запоздалая догадка: коса, наверное, не столько предмет девичьего самолюбования, сколько каждодневное напоминание о доме, о маме, о подружках, о таких далеких сейчас утренних сборах в школу, о бантике, завершавшем ритуал и замененном теперь кусочком бинта...
Как было исправить оплошность? Выручил Фомич:
— Наш сержант по молодости лет, извиняюсь, конешно, куда-то не в ту степь, — просипел, перебираясь с фланга. — Этакую красу хвостом обозвать!
— Дурость, Иван Фомич, — поспешил я признать и повернулся к Оле: — Прости, пожалуйста, это я так неумело шучу!
Оля покивала, пряча глаза, поднялась с коленей. Отряхнула от налипшей глины полы шинели, заправила под воротник косу. Солдатская шинель сидела на ней тики-так, поработали, видно, смелые ножницы да искусная игла. Перетянув талию широким ремнем, девушка дурашливо вздела к виску пухлую ладошку:
— К дальнейшему прохождению службы готова!
— Никак, своих шукать навострилась? — вскинулся Фомич, поглаживая скулу со жгутом свежего шрама. — А то давай, мы тебя выменяем за нашего санинструктора...
Оля не успела ответить: со стороны противника ударила пушка. Я автоматически пригнулся, махнул девушке:
— Ложись!
Она продолжала торчать столбом — растерялась, верно, от неожиданности. А может, захорохорилась? Тогда Фомич рванул ее за руку, придавил к земле и накрыл своей шинелью, словно сукно могло защитить от осколков.
Снаряд разорвался почти у самой канавы, левее расположения взвода. Что-нибудь в полусотне метров от нас. Чуть помедлив, немец послал второй гостинец — он ухнул тоже перед канавой, но теперь ближе к нам. Фомич вскочил, помог подняться Оле, показал кивком в степь за нами:
— Скорейча, доченька, тут рядом, шагах, может, в тридцати, воронку старую углядел давеча, затаись в ёй на дне.
Она было уперлась, порываясь что-то сказать, но Фомич решительно подтолкнул в спину:
— Опосля обскажешь, не траться щас. Нам-то все одно бедовать на рубеже, не сойтить, а ты вовсе даже ни при чем.
Девушка повиновалась. И только успела раствориться в кисейной мороси, подступившей к этой минуте с Волги, пушка ударила вновь. По голосу — та же самая. Снаряд на этот раз прошел прямо над нами, низко совсем, обдав оголенные нервы смертным ознобом. А лег довольно-таки далеко позади. Несуразно далеко, как шальной.
Пушка гавкнула еще пять или шесть раз. Канаву бог миловал. Канаву и нас в ней. Снаряды ушли к нам за спину. Не так далеко, как тот, шальной, но — за спину. Никого не зацепило.
Установилась прежняя тишина. Немец не выказывал признаков активности. Во всяком случае, не собирался атаковать. Тогда ради чего переполох затеял? Выходило, просто порезвился, устроил побудку. У него, не в пример нам, и для игр боеприпасов хватало. И я не удивился бы, услыхав сейчас усиленную мегафоном ухмылку: «Э, рус, гутен морген, делаем далше наш война!» Такое уже слышал однажды прошедшей зимой в Карелии.
Все же телепатия, наверно, существует, иначе не объяснить, почему вдруг у Лени Качуги тоже запросилась с языка неметчина:
— Гутен морген, гутен таг, хлоп по морде — кто дурак?
Вспомнил чего-то эту известную ребячью считалку (правда, переиначив конец) и засмеялся. И следом, снимая напряжение, отпуская пружину, взбурлил по всей цепи дикий хохот, безотчетно-счастливый и глупый хохот людей, избежавших глупой, несправедливой, бесцельной гибели. И тут же сквозь смех, рядом с ним забулькало брюзжание о мозолях, набитых на марше, о жратве, о куреве, о письмах из дома, которым теперь плутать вдогон за нами.
Я вслушивался в знакомые голоса, тоже отдыхая от пережитого напряжения и не позволяя до поры подступиться к своей особе никаким заботам. Пауза, предоставленная Судьбой, воспринималась как законное вознаграждение за мгновения унизительной беспомощности. И стоило усилий возвратиться к действительности, когда через этот заслон отстраненности пробился в сознание чей-то зов. Дребезжащий, монотонно повторяющийся, он глухо доносился сквозь туман откуда-то из глубины обороны:
— Сержант... сержант...
Помстилось — Фомич, его вроде голос. Только почему-то весь в трещинах, как у глубокого старика. Глянул на то место в цепи, где быть бы Фомичу, — пусто. В сердце кольнула догадка: не дождался, как умолкнет пушка, кинулся проверить Олю, и... Неужели угодил под один
- Обвиняемый — страх - Геннадий Падерин - Советская классическая проза
- Ратные подвиги простаков - Андрей Никитович Новиков - Советская классическая проза
- Гвардейцы Сталинграда идут на запад - Василий Чуйков - О войне
- Сквозь огненные штормы - Георгий Рогачевский - О войне
- И прочая, и прочая, и прочая - Александра Бруштейн - Советская классическая проза
- Суд идет! - Александра Бруштейн - Советская классическая проза
- ОГНИ НА РАВНИНЕ - СЁХЭЙ ООКА - О войне
- Особая группа НКВД - Сергей Богатко - О войне
- Рассказы о наших современниках - Виктор Авдеев - Советская классическая проза
- Пленник стойбища Оемпак - Владимир Христофоров - Советская классическая проза