Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следует признать как историческую данность, что концепция, типология и схема периодизации революций, господствовавшие в академических кругах и общественном сознании России начала ХХ в., стали главным когнитивным фактором, определившим установки и группировку основных политических сил в отношении социального конфликта. Из этого подхода вытекал анализ фаз возможной русской революции. Схема революции оставалась неизменной, обсуждалась лишь специфика фаз ее осуществления, их социального содержания и возможной продолжительности. В рамках когнитивного подхода целесообразно говорить, однако, не столько о смене социальных групп у власти, сколько – форм когнитивного доминирования определенных политических стереотипов в массовом сознании. Подчеркнем, что соответствующие группы революционных элит четко моделировали свое поведение по образцу их исторических предшественников. Миф Французской революции был многим обязан мифу Американской революции и его пропаганде[121]. Сочинения Пейна, Джефферсона и Франклина знаменовали консолидацию мессианского идеализма, революционного символа веры, причем миф об Американской революции приобрел определенную форму во Франции еще задолго до того, как сами Соединенные Штаты приобрели устойчивую политическую форму, и оказал гораздо большее воздействие на общественную мысль Франции, чем сама эта форма[122]. Английская революция середины XVII в. и сравнение Кромвеля, Вашингтона и Наполеона служили в Европе для обоснования различных стратегий социальных преобразований – как революционных, так и либеральных[123]. Миф Французской революции в свою очередь получил в Европе наиболее четкое идеологическое, интеллектуальное и символическое выражение[124] и сыграл в мировой истории даже более деструктивную роль, чем сама революция[125], поскольку создал схему интерпретации социального конфликта, использованную затем революционерами всех стран. Резкая критика революционной утопии и невозможности ее реализации, начиная с Э. Бёрка[126], представленная трудами Шатобриана и Токвиля, находилась на периферии общественного внимания русского либерализма кануна революций, обращение к ним начинается в постреволюционную эпоху. После всех европейских революций начала ХХ в. эта борьба идей привела к определенному выводу К. Шмитта: «Не существует нормы, которая была бы применима к хаосу. Должен быть установлен порядок, чтобы имел смысл правопорядок. Должна быть создана нормальная ситуация, и сувереном является тот, кто недвусмысленно решает, господствует ли действительно это нормальное состояние»[127]. Однако революционное сознание – это романтическое сознание, которое живет мифами. Если английские пуритане апеллировали к религиозным догмам и символам, а французские революционеры, по выражению Маркса, рядились в одежды римских героев, то русские – копировали поведение деятелей Французской революции, даже если не делали этого по рациональным причинам, то стремились имитировать соответствующие формы и фразеологию для легитимации своего доминирующего положения и массовой мобилизации[128]. Проблема заключается в том, чтобы понять причину воспроизводства и смены этих фаз когнитивного доминирования, длительности их существования.
В рамках анализируемых документов российских политических партий революционного периода можно констатировать определенное единство интерпретационных подходов. Все русские политические партии, во-первых, исходили в той или иной степени из модели цикла Французской революции; во-вторых, пытались найти аналог соответствующих стадий русской революции с французскими (или европейскими) прототипами; в-третьих, прямо или косвенно отождествляли себя с соответствующими политическими партиями (монархистами, фельянами, жирондистами, якобинцами, эбертистами). Впоследствии эти обозначения использовались уже левыми историками Французской революции для выяснения сходства двух революций, например, сравнения большевиков с якобинцами, а Ленина с Робеспьером[129]. Для марксистской историографии подобные сравнения оказывались возможны с позиций «классовой» теории революции[130]. Исходя из этого, партиями выстраивался общий анализ революционного процесса и прогнозировался вектор возможных изменений, осуществлялся поиск собственной политической идентичности[131]. Более того, политические партии учитывали логику смены фаз когнитивного доминирования в выстраивании своей практической политики, используя соответствующие методы и терминологию для сохранения господства.
В целом использование модели французского революционного цикла, позволяя типологизировать стадии революционного процесса, на практике скорее вводило в заблуждение: прогнозы о последовательности смены фаз революции, делавшиеся в ходе событий, оказались несостоятельны, господство экстремизма (несмотря на различие его этапов) оказалось гораздо более продолжительно, а фаза Реставрации (в ее классическом понимании как возвращения монархии) так и не наступила. Большевики, следуя схеме Французской революции (на фазе якобинской диктатуры) сознательно пошли на ее ревизию – лжетермидор (известный как НЭП). Это была когнитивная ловушка, в которую попали те либеральные критики режима, которые, как Н. Устрялов, решили, что Термидор наконец состоялся[132]. Не стал реальностью и бонапартистский метод выхода из революции в ходе ее развития и последующих модификаций режима. Бонапартистская альтернатива однопартийной диктатуре не состоялась не потому, что она была теоретически невозможна (целесообразность такого переворота стала общим местом постреволюционных дискуссий)[133], но прежде всего в силу очевидности этой угрозы для режима в контексте уроков Французской революции и превентивного устранения режимом всех потенциальных кандидатов в Бонапарты – от Корнилова и Колчака до Троцкого, Тухачевского и Г. К. Жукова[134]. Русская революция развивалась и завершилась совсем не так, как прогнозировали современники – от ярых противников большевизма до его последовательных сторонников. Причина этого – в неадекватном понимании большевизма его политическими оппонентами.
В интерпретации социальных функций большевизма российскими политическими партиями прослеживается три устойчивых направления. Во-первых, большевизм первоначально (в условиях Октябрьского переворота 1917 г. и Гражданской войны) предстает как выражение русского традиционализма – анархического крестьянско-солдатского бунта в стиле пугачевщины или более рафинированных ее форм (анархизм или нечаевско-бабёфовская программа). Во-вторых, прослеживается постоянное проведение аналогии между большевизмом и якобинством с несостоятельным прогнозом о Термидоре и крушении революции (меньшевики, эсеры и другие левые партии в период Кронштадтского восстания). В-третьих, представлена интерпретация большевизма как бонапартизма или фашизма (в период НЭП). Эта линия интерпретации, выдвинутая либеральными критиками, доминировала затем в отношении сталинизма (и представлена в том числе в троцкистской его интерпретации как «бюрократического перерождения» революционной власти). Все три теории оказались несостоятельны: тезису о традиционализме противостояла большевистская программа массовой мобилизации и модернизации; тезису о якобинстве – отсутствие термидорианского перерождения (как возвращения к буржуазному строю); тезису о бонапартизме – нереализованность коммунистическим режимом его гражданско-правовой программы (национализм и защита частной собственности) и политических форм (военная диктатура).
Трудность решения проблемы большевизма (завуалированная дебатами о «советской демократии») – сплав в нем традиционализма и модернизации; невиданные масштабы социальной мобилизации и массового террора; сочетание устойчивых идеологических приоритетов и предельно прагматического использования тактических средств, взятых из инструментария различных авторитарных режимов. Все эти особенности выражены в сформировавшейся позднее концепции тоталитаризма, которая также проделала существенную эволюцию[135]. Когнитивное доминирование экстремизма – при всех изменениях коммунистического правления – выражало психологическую адаптацию большевистского режима в меняющейся социальной среде – от периода Гражданской войны[136] до консолидации однопартийного мобилизационного режима и милитаризованной экономики[137]. Длительность существования коммунистического режима отодвигала проблему Реставрации как окончательной стадии политической трансформации, стимулируя размышления о завершающей фазе русской революции.
- Становление нации. Религиозно-политическая история Англии XVI — первой половины XVII в. в современной британской исторической науке - Владимир Ерохин - История
- Истоки русской души. Обретение веры. X–XVII вв. - Сергей Вячеславович Перевезенцев - История / Православие / Религиоведение / Науки: разное
- Пространство Большой Евразии XXI века. Интеграционные процессы: институты, направления, вызовы - Ефим Иосифович Пивовар - История / Экономика
- Дневник историка (2015–2018) - Валентин Валентинович Шелохаев - Биографии и Мемуары / История
- Заповедная Россия. Прогулки по русскому лесу XIX века - Джейн Т. Костлоу - История / Публицистика
- Карл Великий: реалии и мифы - Олег Валентинович Ауров - История
- Русская революция. Книга 1. Агония старого режима. 1905 — 1917 - Ричард Пайпс - История
- Славное дело. Американская революция 1763-1789 - Роберт Миддлкауф - История
- У восточного порога России. Эскизы корейской политики начала XXI века - Георгий Давидович Толорая - История / Прочая научная литература / Политика
- Христианские левые. Введение в радикальную и социалистическую христианскую мысль - Энтони Д. Уильямс - История / Политика